Неточные совпадения
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как
на кого
смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю
жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным
на службе?
В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая
на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в
жизнь со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и
посмотрим, что делает Чичиков.
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, толькосемь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были
смотреть на эти семь лет, как
на семь дней. Он даже и не знал того, что новая
жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
Он
смотрел на каторжных товарищей своих и удивлялся: как тоже все они любили
жизнь, как они дорожили ею!
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть
жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя
жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора
на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и
посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить
на аршине пространства!
В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они
смотрели друг
на друга молча. Разумихин всю
жизнь помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проницал в его душу, в сознание. Вдруг Разумихин вздрогнул. Что-то странное как будто прошло между ними… Какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятое с обеих сторон… Разумихин побледнел как мертвец.
— Два года назад… в Киеве… — повторил Андрий, стараясь перебрать все, что уцелело в его памяти от прежней бурсацкой
жизни. Он
посмотрел еще раз
на нее пристально и вдруг вскрикнул во весь голос...
Хозяин между тем
на ярмарку собрался,
Поехал, погулял — приехал и назад,
Посмотрит —
жизни стал не рад,
И рвёт, и мечет он с досады...
Запущенный под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты
на привязи летаешь.
Такая
жизнь, мой свет,
От счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты, в забаву для другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
«Я невеста!» — с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряющего всю ее
жизнь, и вырастет высоко, и с высоты
смотрит на ту темную тропинку, где вчера шла одиноко и незаметно.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней
жизнью, когда ему все равно было, лежать ли
на спине и
смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней
смотреть здание, место, машину, читать старое событие
на стенах,
на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой
жизнью со дня приезда Ольги.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго
смотрят в глаза, потом
на небо, говорят, что
жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед
жизнью, какова бы она ни была,
смотреть на нее не как
на тяжкое иго, крест, а только как
на долг, и достойно вынести битву с ней.
Мало-помалу впечатление его изгладилось, и он опять с трепетом счастья
смотрел на Ольгу наедине, слушал, с подавленными слезами восторга, ее пение при всех и, приезжая домой, ложился, без ведома Ольги,
на диван, но ложился не спать, не лежать мертвой колодой, а мечтать о ней, играть мысленно в счастье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной
жизни, где будет сиять Ольга, — и все засияет около нее.
«Как он любит меня!» — твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же иногда замечала она затаившиеся прежние черты в душе Обломова, — а она глубоко умела
смотреть в нее, — малейшую усталость, чуть заметную дремоту
жизни,
на него лились упреки, к которым изредка примешивалась горечь раскаяния, боязнь ошибки.
«Что это она вчера
смотрела так пристально
на меня? — думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, — все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает
жизнь и как…»
Он
смотрел на настоящий свой быт, как продолжение того же обломовского существования, только с другим колоритом местности и, отчасти, времени. И здесь, как в Обломовке, ему удавалось дешево отделываться от
жизни, выторговать у ней и застраховать себе невозмутимый покой.
От отца своего он перенял
смотреть на все в
жизни, даже
на мелочи, не шутя; может быть, перенял бы от него и педантическую строгость, которою немцы сопровождают взгляд свой, каждый шаг в
жизни, в том числе и супружество.
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил
жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать,
смотреть, не шевеля пальцем,
на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
У него шевельнулась странная мысль. Она
смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего счастья, хоть
на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы
жизнь невозмутимого покоя!
Он был небольшого ума, но благодаря такому положению, которое позволяло ему свысока
смотреть на все тщеславные треволнения
жизни, образ мыслей его был возвышенный.
Всё это знал Левин, и ему мучительно, больно было
смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и
на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение
на тугообтянутый лоб,
на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую грудь, которые уже не могли вместить в себе той
жизни, о которой больной просил.
— Он был очень болен после того свидания с матерью, которое мы не пре-ду-смотрели, — сказал Алексей Александрович. — Мы боялись даже за его
жизнь. Но разумное лечение и морские купанья летом исправили его здоровье, и теперь я по совету доктора отдал его в школу. Действительно, влияние товарищей оказало
на него хорошее действие, и он совершенно здоров и учится хорошо.
Обе несомненно знали, что такое была
жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но разделяя этот взгляд с миллионами людей,
смотрели на это.
Зная это и зная, что выражение в эту минуту его чувств было бы несоответственно положению, он старался удержать в себе всякое проявление
жизни и потому не шевелился и не
смотрел на нее.
В карете дремала в углу старушка, а у окна, видимо только что проснувшись, сидела молодая девушка, держась обеими руками за ленточки белого чепчика. Светлая и задумчивая, вся исполненная изящной и сложной внутренней, чуждой Левину
жизни, она
смотрела через него
на зарю восхода.
Левин старался понять и не понимал и всегда, как
на живую загадку,
смотрел на него и
на его
жизнь.
— Вот, сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили:«когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он
посмотрел на нее с таким видом, что
жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.
«Как красиво! — подумал он, глядя
на странную, точно перламутровую раковину из белых барашков-облачков, остановившуюся над самою головой его
на середине неба. — Как всё прелестно в эту прелестную ночь! И когда успела образоваться эта раковина? Недавно я
смотрел на небо, и
на нем ничего не было — только две белые полосы. Да, вот так-то незаметно изменились и мои взгляды
на жизнь!»
Он знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и
посмотрел на кузину.
— Да, — начал Базаров, — странное существо человек. Как
посмотришь этак сбоку да издали
на глухую
жизнь, какую ведут здесь «отцы», кажется: чего лучше? Ешь, пей и знай, что поступаешь самым правильным, самым разумным манером. Ан нет; тоска одолеет. Хочется с людьми возиться, хоть ругать их, да возиться с ними.
Поутру, когда я проснулся, как пораздумал, что за меня брат идет, стало мне тошно. Я и говорю: «Не ходи, Николай, мой черед, я и пойду». А он молчит и собирается. И я собираюсь. Пошли мы оба в город
на ставку. Он становится, и я становлюсь. Оба мы ребята хорошие, стоим — ждем, не бракуют нас. Старший брат
посмотрел на меня — усмехнулся и говорит: «Будет, Петр, ступай домой. Да не скучайте по мне, я своей охотой иду». Заплакал я и пошел домой. А теперь как вспомню про брата, кажется бы
жизнь за него отдал.
В окно
смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, и почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий
на тот, который он испытал
на Невском; тогда пугала смерть, теперь —
жизнь.
Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая
на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла
смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной
жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся
жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин
смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как
на поверхности зеркала.
Нет, Любаша не совсем похожа
на Куликову, та всю
жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал
смотреть на нее, как
на смешную «Ванскок», — Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «
На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
В этот вечер она была особенно нежна с ним и как-то грустно нежна. Изредка, но все чаще, Самгин чувствовал, что ее примиренность с
жизнью, покорность взятым
на себя обязанностям передается и ему, заражает и его. Но тут он открыл в ней черту, раньше не замеченную им и родственную Нехаевой: она тоже обладала способностью
смотреть на людей издалека и видеть их маленькими, противоречивыми.
Какая-то сила вытолкнула из домов
на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин
смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к
жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
Эти фразы не смущали Самгина, напротив: в нем уже снова возрождалась смутная надежда
на командующее место в
жизни, которая, пошатываясь, поскрипывая, стеная и вздыхая,
смотрела на него многими десятками глаз и точно ждала каких-то успокоительных обещаний, откровений.
— Как трагически
смотрите вы
на жизнь!
Я с большей отрадой
смотрел на кафров и негров в Африке,
на малайцев по островам Индийского океана, но с глубокой тоской следил в китайских кварталах за общим потоком китайской
жизни, наблюдал подробности и попадавшиеся мне ближе личности, слушал рассказы других, бывалых и знающих людей.
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою
на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь,
посмотрю на эти чудеса — и
жизнь моя не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
Стоят
на ногах они неуклюже, опустившись корпусом
на коленки, и большею частью
смотрят сонно, вяло: видно, что их ничто не волнует, что нет в этой массе людей постоянной идеи и цели, какая должна быть в мыслящей толпе, что они едят, спят и больше ничего не делают, что привыкли к этой
жизни и любят ее.
В отеле в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов дня и
жизни. После десерта все двинулись к буфету, где, в черном платье, с черной сеточкой
на голове, сидела Каролина и с улыбкой наблюдала, как
смотрели на нее. Я попробовал было подойти к окну, но места были ангажированы, и я пошел писать к вам письма, а часа в три отнес их сам
на почту.
Жизнь наша опять потекла прежним порядком. Ранним утром всякий занимался чем-нибудь в своей комнате: кто приводил в порядок коллекцию собранных растений, животных и минералов, кто записывал виденное и слышанное, другие читали описание Капской колонии. После тиффинга все расходились по городу и окрестностям, потом обедали, потом
смотрели на «картинку» и шли спать.
Но с странным чувством
смотрю я
на эти игриво-созданные, смеющиеся берега: неприятно видеть этот сон, отсутствие движения. Люди появляются редко; животных не видать; я только раз слышал собачий лай. Нет людской суеты; мало признаков
жизни. Кроме караульных лодок другие робко и торопливо скользят у берегов с двумя-тремя голыми гребцами, с слюнявым мальчишкой или остроглазой девчонкой.
— Любовь прошла, Митя! — начала опять Катя, — но дорого до боли мне то, что прошло. Это узнай навек. Но теперь,
на одну минутку, пусть будет то, что могло бы быть, — с искривленною улыбкой пролепетала она, опять радостно
смотря ему в глаза. — И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а все-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это? Слышишь, люби меня, всю твою
жизнь люби! — воскликнула она с каким-то почти угрожающим дрожанием в голосе.
— Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии
на тех, которым в глаза они не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все
на земле совокупилось в Илюше, и умри Илюша, он или с ума сойдет с горя, или лишит себя
жизни. Я почти убежден в этом, когда теперь
на него
смотрю!
Старичка нашего очень у нас любили все дамы, знали тоже, что он, холостой всю
жизнь человек, благочестивый и целомудренный,
на женщин
смотрел как
на высшие и идеальные существа.